Нет.

Снова клюнуло.

Нет!

Удары клюва последовали вновь и вновь. Конечно же стервятник с гниющим клювом. Он боялся повернуть голову из опасения, что тот выклюет ему глаза останками своего черного клюва. Но (Тюк)

стервятник настаивал, и он

(Тюк! Тюк)

медленно повернул голову, выплывая из сна и видя… без особого удивления, что возле него на скамейке сидел Тадуз Лемке.

— Проснись, белый человек из города, — сказал он и стукнул корявым, пропитанным никотином пальцем по его плечу. (Тюк!) — Твои сны плохие. Они смердят. Я ощущаю их запах с твоим дыханием.

— Я не сплю, — невнятно ответил Билли.

— Точно? — с интересом спросил Лемке.

— Точно.

Старик был в сером двубортном костюме и черных полусапожках. Жиденькие волосы, зачесанные назад, открывали лоб, изображенный морщинами. Золотой тонкий обруч висел на мочке уха.

Билли увидел, что гниение прогрессировало на его лице и черные линии расходились от зияющей дыры носа по левой щеке.

— Рак, — сказал Лемке. Его яркие черные глаза — глаза птицы — не отрывались от лица Билли. — Ты рад, что у меня рак? Счастлив?

— Нет, — ответил Билли. Он все еще пытался отогнать кошмарные видения сна, зацепиться за реальность. — Конечно нет.

— Не ври, — сказал Лемке. — Не надо. Ты рад. Конечно же рад.

— Ничему я не рад, — ответил он. — Мне тошно от всего, поверь.

— Я никогда не верю тому, что мне говорят белые люди из города, — сказал Лемке. Говорил он с какой-то зловещей искренностью. Но ты болен, да. Ты так думаешь. Ты настан фарск — умирающий от похудания. Вот я и принес тебе кое-что. Оно поможет тебе прибавить в весе. Тебе станет лучше. — Губы старика раздвинулись в гадкой улыбке, обнажив коричневые пеньки зубов. — Но только когда кто-нибудь другой поест этого.

Билли посмотрел на то, что Лемке держал у себя на коленях, и увидел, (с ощущением «дежа вю» — уже виденного некогда), что это был пирог на стандартной тарелке из алюминиевой фольги. Вспомнил собственные слова, произнесенные во сне своей жене: Я не хочу поправляться. Я решил, что мне нравится быть худым. Ты ешь его.

— Вижу, ты испугался, — сказал Лемке. — Поздно пугаться, белый человек из города.

Он вытащил из пиджака карманный складной нож и раскрыл его со старческой медлительностью и продуманностью движений. Лезвие было покороче, чем у складного ножа Джинелли, но выглядело острее.

Старичок проткнул ножом корочку и прорезал щель дюйма три длиной. Убрал лезвие, и с него упали красные пятна, оставив на поверхности пирога темные подтеки. Старик вытер лезвие о рукав своего пиджака, оставив и на нем темные пятна. Затем сложил нож и положил в карман. Корявыми большими пальцами он ухватил пирог за края и раздвинул щель посередине, обнажив тягучую жидкость внутри, в которой плавали темные комки, возможно, земляника. Расслабив пальцы, и щель закрылась. Потом вновь нажал и раскрыл ее. Снова закрыл. Опять открыл и закрыл, при этом продолжая говорить. Билли не в силах был оторвать взгляда от пирога.

— Значит, ты убедил себя, что это… Как ты назвал его? Толчок. Толчок судьбы. Что случившееся с моей Сюзанной — не более твоя ошибка, чем моя, ее или Господа Бога. Ты говоришь о себе, что с тебя нельзя требовать расплаты за содеянное, мол, не за что тебя обвинять. Как с гуся вода. Не за что винить, говоришь? И все убеждаешь себя и убеждаешь. Но никакого такого толчка нету, белый человек из города. Каждый расплачивается даже за то, чего не совершал. Нету толчка судьбы.

Лемке на некоторое время задумался. Его большие пальцы двигались рассеянно, щель в пироге открывалась и закрывалась.

— Раз вы вины на себя не принимаете — ни ты, ни твои друзья, я заставил тебя принять ее. Я наложил ее на тебя — как знак. Сделал это за мою дорогую погибшую дочь, которую ты убил, за ее мать, за ее детей. А потом является твой друг. Он отравляет собак, стреляет ночью, позволяет себе рукоприкладство с женщиной, грозится облить детей кислотой. Сними проклятье, говорит он. Сними, говорит, да сними. Я наконец говорю — о'кей, если ты подол энкельт — уберешься отсюда! Не от того, что он натворил, а от того, что собирался совершить. Он сумасшедший, этот твой друг, и он никогда не остановится. Даже моя Джелина говорит, что по глазам его видит — он никогда не остановится. «Ну и мы никогда не остановимся», — говорит она. А я говорю — нет, остановимся. Мы остановимся. Потому что иначе мы такие же сумасшедшие, как друг человека из города. Если мы не остановимся, значит, мы считаем правильным, когда белый человек говорит: Бог отплачивает за все, это — такой толчок.

Сжатие и разжатие. Сжатие и разжатие. Открыто и закрыто.

— Сними, говорит, его. Не говорит: «Сделай так, чтобы оно исчезло, сделай, чтобы его больше не было». А ведь проклятье — вроде младенца.

Корявые старческие пальцы потянули и щель раскрылась широко.

— Никто этих вещей не понимает. Даже я. Но немножко знаю. «Проклятье» — это ваше слово, но на роме оно получше. Слушай: Пурпурфаргаде ансиктет. Слыхал такое?

Билли медленно покачал головой, подумав, что звучит это богато и мрачно.

— Означает, примерно, «Дитя ночных цветов». Вроде ребенка, который варсель, — дитя, подкинутое эльфами. Цыгане говорят, варсель всегда находят под лилией или пасленом, который распускается ночью. Так говорить лучше, потому что проклятье — это вещь. То, что у тебя, — не вещь. То, что ты имеешь, оно — живое.

— Да, — сказал Билли. — Оно внутри, верно? Оно поедает меня изнутри.

— Внутри? Снаружи? — Лемке пожал плечами. Везде. Пурпурфаргаде ансиктет — ты произносишь его в мир, как младенца. Только оно растет быстрее младенца, и ты не можешь убить его, потому что не можешь увидеть его и то, что оно делает.

Пальцы расслабились. Щель закрылась. Тонкая алая струйка потекла по корке пирога.

— Это проклятье… ты декент фельт о гард да борг. Будь с ним как отец. Ты все еще хочешь от него избавиться?

Билли кивнул.

— Все еще веришь в свой этот «толчок»?

— Да, — едва слышно произнес он.

Старый цыган с гниющим носом улыбнулся. Черные трещины под левой щекой углубились, сморщились. Между тем парк почти опустел. Солнце приближалось к горизонту, и тени полностью накрыли их. Неожиданно раскрытый нож снова оказался в руке Лемке.

Он сейчас ударит меня, тупо подумал Билли. Ударит в сердце и скроется со своим пирогом под мышкой.

— Развяжи руку, — сказал Лемке.

Билли посмотрел на перебинтованную руку.

— Да, где она тебя прострелила.

Билли развязал бинт и начал медленно разматывать. Ладонь выглядела слишком белой, словно некая рыба. По контрасту, края раны были почти черными, цвета печени. Такого же цвета, как то, что внутри пирога, подумал Билли. Клубника. Или еще что-то. Рана утратила округлость формы, поскольку края ее опухли и сблизились. Она напоминала теперь…

«Щель», подумал Билли, переводя взгляд на пирог.

Лемке протянул ему нож.

«Откуда я знаю — не покрыл ли ты его ядом кураре или цианидом, или еще чем-нибудь подобным?» Хотел было спросить и передумал. Причиной тому была Джинелли. Джинелли и Проклятье Белого Человека из Города.

Костяная ручка удобно легла в ладонь.

— Если хочешь избавиться от пурпурфаргаде ансиктет, сперва отдай его пирогу… а потом отдай пирог с младенцем-проклятьем внутри — кому-нибудь другому. Но сделать это надо скоро, иначе вернется к тебе вдвойне. Ты понял?

— Да, — ответил Билли.

— Ну, тогда делай, если хочешь, — сказал Лемке. Его пальцы вновь раздвинули корку пирога.

Билли поколебался, но лишь одно мгновение — лицо дочери возникло перед мысленным взором. Образ был ярким, как на цветном снимке: она с улыбкой обернулась к нему через плечо, держа жезлы с красно-белыми шарами.

«Ошибаешься насчет толчка, старик», подумал он. «Хейди за Линду. Мою жену и за дочь. Вот он — толчок судьбы».

Он ткнул нож Лемке в щель на своей ладони. Заживающая рана немедленно раскрылась. Кровь потекла в щель пирога. Смутно осознал, что Лемке что-то торопливо говорит на роме. Его черные глаза неотрывно смотрели на белое истощенное лицо Билли.